Читателям > Каталог книг издательства "Москва" > Самостоятельные женщины и их мужчины > Первая глава книги
На этой странице сайта представлена первая глава книги Андрея Евпланова "Самостоятельные женщины и их мужчины".
Один и тот же сон, один и тот же липучий, как лента от мух, сон мучил Василия с самого Порт-Артура. Будто японцы с криком "банзай!" прорвались сквозь полевые заграждения на батарею: рожи страшные, зубы наружу. И вот уже японец нанизывает на штык подносчика Михеева, а другой стреляет в упор в наводчика Кашинцева, а он, Вася Лесин, никак не может найти свои сапоги, и странное дело никто его не трогает, словно его тут и нет. Он стал невидимкой, он как будто из другого сна наблюдает за происходящим. Вроде бы он ставил сапоги на ночь у лафета, а они куда-то задевались. Японцы уже расправились с орудийным расчетом и ушли дальше, а он все шарит вслепую возле трупов товарищей. И понимает, что нужно бежать, нужно драться, спасать другие орудия, но вместо этого он с упорством безмозглого насекомого ищет свои сапоги, и оставить это занятие не в его силах.
Какой-нибудь ясновидящий сказал бы: "Ага, да это предсказание твоей судьбы, Василий", - но он никогда не общался с этой породой людей. Доктор Фрейд нашел бы в этом сновидении намеки на комплексы, но Василий не знал о существовании Фрейда и его психоанализа, а свой сон объяснял тем, что, несмотря на офицерское звание, все еще оставался в душе сапожником.
"Ну вот, опять, – думал он, сбрасывая с себя остатки сна, – стоит только на минуту прикорнуть после ужина, и снится этот подлый сон. Нет, правильно говорят старые люди, что вредно спать на закате". Он чувствовал себя разбитым, несвежим. Он умылся, накинул на плечи шинель и вышел на крыльцо офицерской казармы. Холодный дождь перебирал листья деревьев, на плацу под барабанный бой маршировали солдаты Симбирского полка – готовились к смотру. Их казармы были справа, а за рощей были казармы Низовского полка и церковь Николая Чудотворца, и все это хозяйство называлось Салтыковским штабом.
Тихий русский островок в бурном польском море.
Василий был разочарован, когда его, героя Порт-Артура, с отличием сдавшего экзамен на звание офицера, повидавшего Москву и Санкт-Петербург, определили на службу к черту на рога, в Царство Польское, в артиллерийскую бригаду, которая базировалась в местности, со всех сторон окруженной лесами, так называемой Белой пущи. Ну хоть бы куда-нибудь на Волгу или на Дон, все своя земля, только не в Польшу.
Сегодня, если в Варшаве взять такси, то до Острова-Мазовецка можно добраться за час. А сто лет назад дорога занимала целый день, а оттуда до местечка Коморо́во нужно было брать извозчика. Коморо́во – это не от слова комар, если бы оно было от "комара", то бы писалось через "а" – Комарово, потому что комар он и по-польски комар. А это самое Коморо́во произошло от слова "комо́ра", что значит "палата", то есть дворец. В русском языке "комо́ра" уменьшилась до "каморки", то есть чулана или кладовки, а еще есть тюремная "камера". Ни дворца, ни тюрьмы в Коморово не было, а были казармы, где стояли два русских пехотных полка и артиллерийская бригада.
Дни в гарнизоне были одинаковые, словно узелки на веревке. С утра – занятия с солдатами по строевой подготовке на плацу и верховая езда, после обеда – стрельбище, составление таблиц и правил стрельбы из орудий новейших образцов и тактические занятия, ужин в офицерском собрании, а дальше – кто во что горазд. Кто-то шел играть в карты, кто-то выпить в кругу друзей. Семейные офицеры ходили друг к другу в гости, а Василий предпочитал валяться на кушетке с книгой. С некоторых пор он полюбил толстые исторические романы Загоскина и Данилевского, и дни его текли медленно, как вода в великих русских реках.
"Как тут все тоскливо и неприютно, – думал Василий, закуривая папироску. – И этот мрачный лес вокруг, и люди, которые глядят исподлобья и говорят на каком-то змеином языке: вроде и знакомые слова, а ничего не разберешь. Скорей бы уж стрельбы начались, говорят, полигон в Рембертове совсем близко от Варшавы, можно в город съездить, а там – ресторации, театр. Да есть ли там русский театр? А у нас в Киржаче сейчас гулянья на Троицу, девушки хороводы водят на Селивановой горке, а на кручу выйдешь – простор. И угораздило же меня попасть в это паскудное место".
По сравнению с местной тягомотиной даже тусклая провинциальная жизнь в родном Киржаче казалась отсюда заманчивой и полной соблазнов, хотя и там Василий не больно-то веселился: поест блинов на масленицу, выпьет водки и смотрит, как другие парни катятся с ледяных гор на санках в обнимку с барышнями. Он никуда не ездил и не собирался уезжать из своего логова, он сидел в своем городишке крепко, как шуруп в стене, и это его очень даже устраивало, потому что интересов у него на стороне не было. Брат Афанасий звал его на Троицу во Владимир: "Поедем, Вася, посмотрим на губернских барышень, они там все расфуфыренные, будто елки на Рождество", но Василий ни в какую: "Да брось ты, Афоня, чего я там не видел, у нас тут и лес, и река, а воздух… Как вдохнешь, так и выдыхать не хочется". В лесу он был в последний раз подростком, когда бабка взяла его с собой по грибы, а реку видел только по дороге в церковь, но мысль о том, что все это никуда не денется, наполняла его душу покоем.
От отца они с братом унаследовали сапожную мастерскую и славу лучших в городе сапожников, потому что они шили не только русские сапоги "гармошкой", но и щегольские "бутылочки" с лакированными голенищами, какие носил сам государь император.
У них обувались лучшие люди города: врач, полицмейстер, купцы и преподаватели учительской семинарии. "Мастеровой голубчик, как паровой огурчик, – любил повторять Василий, но никогда не договаривал: "день цветет, неделю вянет", потому что как же может "вянуть" тот, у кого шьет сапоги сам миллионщик Соловьев.
На праздники братья надевали котелки и галстуки бабочкой, отчего походили больше на цирковых эксцентриков или куплетистов, нежели на членов государственной думы, каковыми хотели казаться. Жили они дружно, душа в душу, следуя отцовскому завету: любитесь, как братья, а считайтесь, как жиды. Хотя чего там было считаться – все доходы, равно как и расходы, они делили поровну, и так продолжалось до тех пор, пока Афанасий не женился на Шурочке. Он все-таки съездил на ярмарку в губернский город и привез оттуда такую кралю, что хоть стой, хоть падай, ни много ни мало дочку какого-то канцеляриста, образованную, но хромую на обе ноги девицу. Видимо, ее отец решил сэкономить на ортопедических башмаках – вот и согласился вы- дать дочь за простого сапожника.
Поначалу все шло как прежде: все расходы и доходы заносились в толстую книгу и делились поровну. Но Шурочка нашла это несправедливым, потому что ее приданое ведь тоже капитал, и Василий с этим согласился, ему и трети от дохода хватало на пиво после бани и рюмку водки в трактире по выходным. Хозяйство братья вели совместно, держали кухарку и мальчишку-подмастерья, который помогал по дому, таскал дрова, топил печи и все такое. Но Шурочка потребовала, чтобы у нее в услужении непременно была горничная. У мастеровых это было не принято, но Афанасий ни в чем не мог отказать своей благородной супруге и нанял-таки девушку. При этом Василию было предложено оплачивать половину расходов на ее содержание. К тому же в дом вдруг зачастили гости. Чуть ли не каждый день кто-то гостил: то какие-то родственники снохи, то ее новые подруги, и все пили чай с сахаром, а то и с конфетами.
Этого уж Василий снести не мог. Не то что он был жадный, а просто ему не нравилось, когда деньги, добытые кропотливым трудом, выбрасывались на ветер, к тому же он любил вечерком в тишине полежать на кушетке, полистать "Ниву", а теперь его то и дело тягали к гостям. Шурочке вдруг приспичило его женить, но все ее подруги, как одна, были с изъяном: одна–кривая, другая–косая, третья–лупоглазая. В конце концов, Василий плюнул на шило и дратву, поступил на работу на шелкоткацкую фабрику и снял себе комнату у тетки Варвары в Заречье.
Варвара была его дальней родственницей, женщиной основательной и рассудительной. Василий любил посидеть с ней у самовара за чашкой чая с малиновым вареньем, поговорить о жизни.
– Что же ты, Вася, все дома и дома, нашел бы себе компанию. Вот соседская Таня спрашивала насчет тебя.
– Она же конопатая.
– Уж больно ты разборчивый. Подожди, клюнет тебя любовь в темечко, и пойдешь, как наведенный, и за конопатой, и за брюхатой.
– Ну, это мы еще посмотрим, а пока мне надо в люди выходить.
Фабрика была первым пунктом на пути в люди. Это теперь у ткацких станков стоят одни женщины, потому что на своих революциях и войнах мужчины избаловались, и монотонный труд стал им претить. А тогда ткачами были сплошь мужчины, и этим они очень даже гордились, потому что жалованье у них было такое, что на него можно было содержать семью, а уж холостому человеку вообще была лафа. К тому же Василию нравились всяческие механизмы, и он относился к ним не как к безмозглым железякам, а как к живым существам, наделенным душой и характером. Приходя на работу, он всегда украдкой гладил станину своего станка, говорил: "Ну, с богом, дружище", – и только после этого его запускал. У его станка были и младшие братья – велосипед и фотографический аппарат, которые он время от времени осматривал, смазывал, чистил и водворял на место.
А еще он приохотился к чтению и записался в библиотеку, но лучше бы он этого не делал, потому что библиотекарша Леночка оказалась лучшей подругой Шурочки, и та решила, что раз Василий любит книги, то должен полюбить и ту, что к ним приставлена. Жениться, вообще-то, Василий был не прочь, но не сейчас и не на девице, помешанной на стихах Надсона, от которой всегда нестерпимо пахло гелиотропом и от которой Василия тянуло в сон.
На свидание она приходила с книжкой. Ее любимым занятием было гадание на стихах Надсона.
– Ну, загадайте, Василий, страницу и строку, чтобы все узнать про меня, – говорила она, обдавая кавалера волной сладкого запаха.
– Хорошо, пусть будет двадцатая страница и девятая строка, – нехотя соглашался Василий.
– "О сердце глупое, когда ж ты перестанешь мечтать и отзыва молить?" Ах, как это замечательно, как это точно сказано про меня. Не правда ли, Василий?
– Да, про сердце это точно.
– А теперь погадаем на вас. Тридцать шестая страница, двадцать третья строка. "Я ушел в толпу и вместе с ней страдаю…". Ну, неправда, вы не умеете страдать, вы холодны, как корень петрушки, который выдернули из грядки.
– Я, пожалуй, пойду, мне завтра рано вставать, – поэзия вызывала у Василия неукротимую зевоту.
Библиотекарша объясняла холодность кавалера излишней робостью и, чтобы его как-то расшевелить, таскала на вечеринки к подругам и на прогулки в городской сад. Василий ходил за ней, как телок на веревке, и все думал, как бы найти такой предлог для расставания, чтобы ее не обидеть. Ведь она же не виновата в том, что не нравится ему, а девушка, в общем, не плохая, образованная и не вредная.
Но никакого предлога не потребовалось, потому что началась война с японцами, и все разрешилось само собой. Его призвали в действующую армию, отправили на Дальний Восток и зачислили в артиллерийскую бригаду, защищающую подступы к Порт-Артуру.
Командующим орудийным расчетом, к которому его приписали, был фельдфебель Закутайло, бравый вояка из хохлов, с усами, как руль от велосипеда. Про него говорили, что он ворюга, каких мало, да Василий не верил, пока не увидел, как фельдфебель и каптенармус грузили в повозку к китайцу мешки с крупой и ящики с консервами. Снабжение продовольствием в войсках было поставлено плохо. Офицерам разрешили стрелять перепелов, стаи которых в эту пору пролетали над Порт-Артуром, а солдат кормили кониной, которую Василий на дух не переносил, как прочие солдаты, кроме татар.
О том, что он увидел на продуктовом складе, Василий по простоте душевной рассказал своим товарищам, и кто-то передал все фельдфебелю. Тот сначала попытался подкупить свидетеля, совал ему консервы, называл "сыном", но как только представилась возможность избавиться от свидетеля, он не преминул ею воспользоваться.
Ждать долго не пришлось, японцы наступали по всему фронту, и каждый раз при отступлении батарея в спешке теряла орудия. И вот однажды Закутайло вызвал к себе Василия и еще одного солдата и сказал, не слишком заботясь о том, поймут ли его москали: "Треба рятуваты знаряддя, хлопцы". Москали поняли, что надо спасть орудие, и ночью отправились на оставленную позицию. Ночь была глухая, безлунная. Но найти пушку не представляло особого труда: местность была открытая, на лысых сопках лишь изредка попадались кусты, к тому же выпал снег, и на белой простыне силуэт орудия рисовался черным иероглифом.
Но лошадь им не дали и орудие пришлось тащить на своем горбу, а тут еще их заметили японцы и открыли по ним огонь из пулемета. Товарищ был ранен в плечо, и Василию пришлось управляться с пушкой в одиночку, но ничего– сдюжил. Ободрал ногу чуть ли не до кости, но орудие доставил.
По совести его должны были за это наградить георгиевским крестом, но Закутайло сказал командиру батареи, что никакого геройства Василий не проявлял, а только исправил свою провинность. Он, дескать, в панике бросил орудие при отступлении и должен был искупить свою вину.
Георгиевский крест за спасение орудия получил фельдфебель, который якобы проявил решительность и принципиальность, а Василий отделался взысканием. Он хотел набить мордуобидчику, да товарищи уговорили его не делать этого– за такие дела можно было угодить под трибунал, а фельдфебель был наказан свыше и за ложь, и за мошенничество сразу. Правду говорят, что бог шельму метит. Он что-то там не поделил с хунхузами, с которыми обделывал свои делишки, и они его зарезали.
Все в армии говорили об измене: и офицеры, и солдаты. Это во многом оправдывало поражения православного воинства. О том, была ли на самом деле измена или просто командование оказалось бездарным, до сих пор спорят историки, но так или иначе Порт-Артур пришлось сдать японцам. Полевую артиллерию удалось спасти и перебросить в Маньчжурию, но и тамрусские не смогли закрепиться надолго.
После сдачи русскими Мукдена боевой дух обеих армий выдохся, и через несколько месяцев был подписан мирный договор. Война закончилась бесславно для русских, но солдаты по этому поводу не слишком переживали– главное, что теперь можно было вернуться домой.
Но шуруп, вырванный из стены с мясом, уже нельзя было прилепить к прежнему месту, и Василий решил остаться на сверхсрочную службу. Ему нравилось жить от подъема до отбоя и не думать, куда себя деть. Тут было много разных механизмов, которые стали его лучшими друзьями, и много друзей, таких же как и он, солдат, надежных, как механизмы. Через год его, как фронтовика, определили в артиллерийское училище, и по окончании Василием сокращенного курса ему был присвоен младший офицерский чин подпрапорщика.
Служить ему предстояло у черта на куличках, в Царстве Польском. В своем письме брату Афанасию он так и написал: "Посылают нас, братуха, в самое пекло, где живет зловредный народ, который, как все тут говорят, ненавидит нас всей душой, так что любой мальчишка может плюнуть тебе в рожу, а ты должен утереться и стерпеть, чтобы не поднимать бузу. Эти ляхи хуже, чем японцы, потому что те убивают нас в бою, а эти норовят исподтишка".
И вот он в Салтыковском штабе: стоит на крыльце офицерской казармы и курит, а вокруг, куда ни глянь, - лес и мелкий дождь шушукается с деревьями, и барабан бубнит на плацу, а тащиться по такой погоде в город неохота. Да и что там делать в этом городе, где нет ни театра, ни одной приличной ресторации? Есть, правда, кондитерская и кинематограф, но там одни поляки. Нечто зайти к Лаврентьеву, может, у него есть коньяк?
Поручик Лаврентьев курил трубку и раскладывал пасьянс, коньяка у него не было, зато он предложил Василию сходить в местечко. Там, в корчме у Менделя, прислуживала девушка Ядзя, известная своей благосклонностью к русским офицерам, с которой он любезничал и надеялся на большее.
– А что, если узнает начальство? Офицерам ведь строго настрого запрещено бывать в таких местах? – замялся Василий, как всякий неофит, он старался следовать всем правилам своей новой среды беспрекословно.
– Не узнает, там сзади есть комнатка, где нас никто не увидит. Этот пройдоха Мендель не упустил своей выгоды.
До местечка было минут двадцать ходу, друзья вышли на дорогу, и тут из-за поворота выскочила каурая лошадь, запряженная в двуколку на резиновом ходу. Двуколкой правила дама в шляпке с цветами, в одной руке она держала вожжи, а в другой - зонт.
Василий хотел посторониться, но на мокрой дороге поскользнулся и оказался в придорожном бурьяне.
– Чертова баламошка, – выругался он в сердцах. – Так ведь можно и задавить человека. И откуда только такая взялась?
– А это Марыська, дочка здешнего лесничего, вреднющая барышня, я тебе доложу, к ней не подступись. У нее пять братьев, и все – головорезы, и все нашего брата, русского офицера, терпеть не могут.
Первая глава книги Андрея Евпланова "Самостоятельные женщины и их мужчины"
Один и тот же сон, один и тот же липучий, как лента от мух, сон мучил Василия с самого Порт-Артура. Будто японцы с криком "банзай!" прорвались сквозь полевые заграждения на батарею: рожи страшные, зубы наружу. И вот уже японец нанизывает на штык подносчика Михеева, а другой стреляет в упор в наводчика Кашинцева, а он, Вася Лесин, никак не может найти свои сапоги, и странное дело никто его не трогает, словно его тут и нет. Он стал невидимкой, он как будто из другого сна наблюдает за происходящим. Вроде бы он ставил сапоги на ночь у лафета, а они куда-то задевались. Японцы уже расправились с орудийным расчетом и ушли дальше, а он все шарит вслепую возле трупов товарищей. И понимает, что нужно бежать, нужно драться, спасать другие орудия, но вместо этого он с упорством безмозглого насекомого ищет свои сапоги, и оставить это занятие не в его силах.
Какой-нибудь ясновидящий сказал бы: "Ага, да это предсказание твоей судьбы, Василий", - но он никогда не общался с этой породой людей. Доктор Фрейд нашел бы в этом сновидении намеки на комплексы, но Василий не знал о существовании Фрейда и его психоанализа, а свой сон объяснял тем, что, несмотря на офицерское звание, все еще оставался в душе сапожником.
"Ну вот, опять, – думал он, сбрасывая с себя остатки сна, – стоит только на минуту прикорнуть после ужина, и снится этот подлый сон. Нет, правильно говорят старые люди, что вредно спать на закате". Он чувствовал себя разбитым, несвежим. Он умылся, накинул на плечи шинель и вышел на крыльцо офицерской казармы. Холодный дождь перебирал листья деревьев, на плацу под барабанный бой маршировали солдаты Симбирского полка – готовились к смотру. Их казармы были справа, а за рощей были казармы Низовского полка и церковь Николая Чудотворца, и все это хозяйство называлось Салтыковским штабом.
Тихий русский островок в бурном польском море.
Василий был разочарован, когда его, героя Порт-Артура, с отличием сдавшего экзамен на звание офицера, повидавшего Москву и Санкт-Петербург, определили на службу к черту на рога, в Царство Польское, в артиллерийскую бригаду, которая базировалась в местности, со всех сторон окруженной лесами, так называемой Белой пущи. Ну хоть бы куда-нибудь на Волгу или на Дон, все своя земля, только не в Польшу.
Сегодня, если в Варшаве взять такси, то до Острова-Мазовецка можно добраться за час. А сто лет назад дорога занимала целый день, а оттуда до местечка Коморо́во нужно было брать извозчика. Коморо́во – это не от слова комар, если бы оно было от "комара", то бы писалось через "а" – Комарово, потому что комар он и по-польски комар. А это самое Коморо́во произошло от слова "комо́ра", что значит "палата", то есть дворец. В русском языке "комо́ра" уменьшилась до "каморки", то есть чулана или кладовки, а еще есть тюремная "камера". Ни дворца, ни тюрьмы в Коморово не было, а были казармы, где стояли два русских пехотных полка и артиллерийская бригада.
Дни в гарнизоне были одинаковые, словно узелки на веревке. С утра – занятия с солдатами по строевой подготовке на плацу и верховая езда, после обеда – стрельбище, составление таблиц и правил стрельбы из орудий новейших образцов и тактические занятия, ужин в офицерском собрании, а дальше – кто во что горазд. Кто-то шел играть в карты, кто-то выпить в кругу друзей. Семейные офицеры ходили друг к другу в гости, а Василий предпочитал валяться на кушетке с книгой. С некоторых пор он полюбил толстые исторические романы Загоскина и Данилевского, и дни его текли медленно, как вода в великих русских реках.
"Как тут все тоскливо и неприютно, – думал Василий, закуривая папироску. – И этот мрачный лес вокруг, и люди, которые глядят исподлобья и говорят на каком-то змеином языке: вроде и знакомые слова, а ничего не разберешь. Скорей бы уж стрельбы начались, говорят, полигон в Рембертове совсем близко от Варшавы, можно в город съездить, а там – ресторации, театр. Да есть ли там русский театр? А у нас в Киржаче сейчас гулянья на Троицу, девушки хороводы водят на Селивановой горке, а на кручу выйдешь – простор. И угораздило же меня попасть в это паскудное место".
По сравнению с местной тягомотиной даже тусклая провинциальная жизнь в родном Киржаче казалась отсюда заманчивой и полной соблазнов, хотя и там Василий не больно-то веселился: поест блинов на масленицу, выпьет водки и смотрит, как другие парни катятся с ледяных гор на санках в обнимку с барышнями. Он никуда не ездил и не собирался уезжать из своего логова, он сидел в своем городишке крепко, как шуруп в стене, и это его очень даже устраивало, потому что интересов у него на стороне не было. Брат Афанасий звал его на Троицу во Владимир: "Поедем, Вася, посмотрим на губернских барышень, они там все расфуфыренные, будто елки на Рождество", но Василий ни в какую: "Да брось ты, Афоня, чего я там не видел, у нас тут и лес, и река, а воздух… Как вдохнешь, так и выдыхать не хочется". В лесу он был в последний раз подростком, когда бабка взяла его с собой по грибы, а реку видел только по дороге в церковь, но мысль о том, что все это никуда не денется, наполняла его душу покоем.
От отца они с братом унаследовали сапожную мастерскую и славу лучших в городе сапожников, потому что они шили не только русские сапоги "гармошкой", но и щегольские "бутылочки" с лакированными голенищами, какие носил сам государь император.
У них обувались лучшие люди города: врач, полицмейстер, купцы и преподаватели учительской семинарии. "Мастеровой голубчик, как паровой огурчик, – любил повторять Василий, но никогда не договаривал: "день цветет, неделю вянет", потому что как же может "вянуть" тот, у кого шьет сапоги сам миллионщик Соловьев.
На праздники братья надевали котелки и галстуки бабочкой, отчего походили больше на цирковых эксцентриков или куплетистов, нежели на членов государственной думы, каковыми хотели казаться. Жили они дружно, душа в душу, следуя отцовскому завету: любитесь, как братья, а считайтесь, как жиды. Хотя чего там было считаться – все доходы, равно как и расходы, они делили поровну, и так продолжалось до тех пор, пока Афанасий не женился на Шурочке. Он все-таки съездил на ярмарку в губернский город и привез оттуда такую кралю, что хоть стой, хоть падай, ни много ни мало дочку какого-то канцеляриста, образованную, но хромую на обе ноги девицу. Видимо, ее отец решил сэкономить на ортопедических башмаках – вот и согласился вы- дать дочь за простого сапожника.
Поначалу все шло как прежде: все расходы и доходы заносились в толстую книгу и делились поровну. Но Шурочка нашла это несправедливым, потому что ее приданое ведь тоже капитал, и Василий с этим согласился, ему и трети от дохода хватало на пиво после бани и рюмку водки в трактире по выходным. Хозяйство братья вели совместно, держали кухарку и мальчишку-подмастерья, который помогал по дому, таскал дрова, топил печи и все такое. Но Шурочка потребовала, чтобы у нее в услужении непременно была горничная. У мастеровых это было не принято, но Афанасий ни в чем не мог отказать своей благородной супруге и нанял-таки девушку. При этом Василию было предложено оплачивать половину расходов на ее содержание. К тому же в дом вдруг зачастили гости. Чуть ли не каждый день кто-то гостил: то какие-то родственники снохи, то ее новые подруги, и все пили чай с сахаром, а то и с конфетами.
Этого уж Василий снести не мог. Не то что он был жадный, а просто ему не нравилось, когда деньги, добытые кропотливым трудом, выбрасывались на ветер, к тому же он любил вечерком в тишине полежать на кушетке, полистать "Ниву", а теперь его то и дело тягали к гостям. Шурочке вдруг приспичило его женить, но все ее подруги, как одна, были с изъяном: одна–кривая, другая–косая, третья–лупоглазая. В конце концов, Василий плюнул на шило и дратву, поступил на работу на шелкоткацкую фабрику и снял себе комнату у тетки Варвары в Заречье.
Варвара была его дальней родственницей, женщиной основательной и рассудительной. Василий любил посидеть с ней у самовара за чашкой чая с малиновым вареньем, поговорить о жизни.
– Что же ты, Вася, все дома и дома, нашел бы себе компанию. Вот соседская Таня спрашивала насчет тебя.
– Она же конопатая.
– Уж больно ты разборчивый. Подожди, клюнет тебя любовь в темечко, и пойдешь, как наведенный, и за конопатой, и за брюхатой.
– Ну, это мы еще посмотрим, а пока мне надо в люди выходить.
Фабрика была первым пунктом на пути в люди. Это теперь у ткацких станков стоят одни женщины, потому что на своих революциях и войнах мужчины избаловались, и монотонный труд стал им претить. А тогда ткачами были сплошь мужчины, и этим они очень даже гордились, потому что жалованье у них было такое, что на него можно было содержать семью, а уж холостому человеку вообще была лафа. К тому же Василию нравились всяческие механизмы, и он относился к ним не как к безмозглым железякам, а как к живым существам, наделенным душой и характером. Приходя на работу, он всегда украдкой гладил станину своего станка, говорил: "Ну, с богом, дружище", – и только после этого его запускал. У его станка были и младшие братья – велосипед и фотографический аппарат, которые он время от времени осматривал, смазывал, чистил и водворял на место.
А еще он приохотился к чтению и записался в библиотеку, но лучше бы он этого не делал, потому что библиотекарша Леночка оказалась лучшей подругой Шурочки, и та решила, что раз Василий любит книги, то должен полюбить и ту, что к ним приставлена. Жениться, вообще-то, Василий был не прочь, но не сейчас и не на девице, помешанной на стихах Надсона, от которой всегда нестерпимо пахло гелиотропом и от которой Василия тянуло в сон.
На свидание она приходила с книжкой. Ее любимым занятием было гадание на стихах Надсона.
– Ну, загадайте, Василий, страницу и строку, чтобы все узнать про меня, – говорила она, обдавая кавалера волной сладкого запаха.
– Хорошо, пусть будет двадцатая страница и девятая строка, – нехотя соглашался Василий.
– "О сердце глупое, когда ж ты перестанешь мечтать и отзыва молить?" Ах, как это замечательно, как это точно сказано про меня. Не правда ли, Василий?
– Да, про сердце это точно.
– А теперь погадаем на вас. Тридцать шестая страница, двадцать третья строка. "Я ушел в толпу и вместе с ней страдаю…". Ну, неправда, вы не умеете страдать, вы холодны, как корень петрушки, который выдернули из грядки.
– Я, пожалуй, пойду, мне завтра рано вставать, – поэзия вызывала у Василия неукротимую зевоту.
Библиотекарша объясняла холодность кавалера излишней робостью и, чтобы его как-то расшевелить, таскала на вечеринки к подругам и на прогулки в городской сад. Василий ходил за ней, как телок на веревке, и все думал, как бы найти такой предлог для расставания, чтобы ее не обидеть. Ведь она же не виновата в том, что не нравится ему, а девушка, в общем, не плохая, образованная и не вредная.
Но никакого предлога не потребовалось, потому что началась война с японцами, и все разрешилось само собой. Его призвали в действующую армию, отправили на Дальний Восток и зачислили в артиллерийскую бригаду, защищающую подступы к Порт-Артуру.
Командующим орудийным расчетом, к которому его приписали, был фельдфебель Закутайло, бравый вояка из хохлов, с усами, как руль от велосипеда. Про него говорили, что он ворюга, каких мало, да Василий не верил, пока не увидел, как фельдфебель и каптенармус грузили в повозку к китайцу мешки с крупой и ящики с консервами. Снабжение продовольствием в войсках было поставлено плохо. Офицерам разрешили стрелять перепелов, стаи которых в эту пору пролетали над Порт-Артуром, а солдат кормили кониной, которую Василий на дух не переносил, как прочие солдаты, кроме татар.
О том, что он увидел на продуктовом складе, Василий по простоте душевной рассказал своим товарищам, и кто-то передал все фельдфебелю. Тот сначала попытался подкупить свидетеля, совал ему консервы, называл "сыном", но как только представилась возможность избавиться от свидетеля, он не преминул ею воспользоваться.
Ждать долго не пришлось, японцы наступали по всему фронту, и каждый раз при отступлении батарея в спешке теряла орудия. И вот однажды Закутайло вызвал к себе Василия и еще одного солдата и сказал, не слишком заботясь о том, поймут ли его москали: "Треба рятуваты знаряддя, хлопцы". Москали поняли, что надо спасть орудие, и ночью отправились на оставленную позицию. Ночь была глухая, безлунная. Но найти пушку не представляло особого труда: местность была открытая, на лысых сопках лишь изредка попадались кусты, к тому же выпал снег, и на белой простыне силуэт орудия рисовался черным иероглифом.
Но лошадь им не дали и орудие пришлось тащить на своем горбу, а тут еще их заметили японцы и открыли по ним огонь из пулемета. Товарищ был ранен в плечо, и Василию пришлось управляться с пушкой в одиночку, но ничего– сдюжил. Ободрал ногу чуть ли не до кости, но орудие доставил.
По совести его должны были за это наградить георгиевским крестом, но Закутайло сказал командиру батареи, что никакого геройства Василий не проявлял, а только исправил свою провинность. Он, дескать, в панике бросил орудие при отступлении и должен был искупить свою вину.
Георгиевский крест за спасение орудия получил фельдфебель, который якобы проявил решительность и принципиальность, а Василий отделался взысканием. Он хотел набить мордуобидчику, да товарищи уговорили его не делать этого– за такие дела можно было угодить под трибунал, а фельдфебель был наказан свыше и за ложь, и за мошенничество сразу. Правду говорят, что бог шельму метит. Он что-то там не поделил с хунхузами, с которыми обделывал свои делишки, и они его зарезали.
Все в армии говорили об измене: и офицеры, и солдаты. Это во многом оправдывало поражения православного воинства. О том, была ли на самом деле измена или просто командование оказалось бездарным, до сих пор спорят историки, но так или иначе Порт-Артур пришлось сдать японцам. Полевую артиллерию удалось спасти и перебросить в Маньчжурию, но и тамрусские не смогли закрепиться надолго.
После сдачи русскими Мукдена боевой дух обеих армий выдохся, и через несколько месяцев был подписан мирный договор. Война закончилась бесславно для русских, но солдаты по этому поводу не слишком переживали– главное, что теперь можно было вернуться домой.
Но шуруп, вырванный из стены с мясом, уже нельзя было прилепить к прежнему месту, и Василий решил остаться на сверхсрочную службу. Ему нравилось жить от подъема до отбоя и не думать, куда себя деть. Тут было много разных механизмов, которые стали его лучшими друзьями, и много друзей, таких же как и он, солдат, надежных, как механизмы. Через год его, как фронтовика, определили в артиллерийское училище, и по окончании Василием сокращенного курса ему был присвоен младший офицерский чин подпрапорщика.
Служить ему предстояло у черта на куличках, в Царстве Польском. В своем письме брату Афанасию он так и написал: "Посылают нас, братуха, в самое пекло, где живет зловредный народ, который, как все тут говорят, ненавидит нас всей душой, так что любой мальчишка может плюнуть тебе в рожу, а ты должен утереться и стерпеть, чтобы не поднимать бузу. Эти ляхи хуже, чем японцы, потому что те убивают нас в бою, а эти норовят исподтишка".
И вот он в Салтыковском штабе: стоит на крыльце офицерской казармы и курит, а вокруг, куда ни глянь, - лес и мелкий дождь шушукается с деревьями, и барабан бубнит на плацу, а тащиться по такой погоде в город неохота. Да и что там делать в этом городе, где нет ни театра, ни одной приличной ресторации? Есть, правда, кондитерская и кинематограф, но там одни поляки. Нечто зайти к Лаврентьеву, может, у него есть коньяк?
Поручик Лаврентьев курил трубку и раскладывал пасьянс, коньяка у него не было, зато он предложил Василию сходить в местечко. Там, в корчме у Менделя, прислуживала девушка Ядзя, известная своей благосклонностью к русским офицерам, с которой он любезничал и надеялся на большее.
– А что, если узнает начальство? Офицерам ведь строго настрого запрещено бывать в таких местах? – замялся Василий, как всякий неофит, он старался следовать всем правилам своей новой среды беспрекословно.
– Не узнает, там сзади есть комнатка, где нас никто не увидит. Этот пройдоха Мендель не упустил своей выгоды.
До местечка было минут двадцать ходу, друзья вышли на дорогу, и тут из-за поворота выскочила каурая лошадь, запряженная в двуколку на резиновом ходу. Двуколкой правила дама в шляпке с цветами, в одной руке она держала вожжи, а в другой - зонт.
Василий хотел посторониться, но на мокрой дороге поскользнулся и оказался в придорожном бурьяне.
– Чертова баламошка, – выругался он в сердцах. – Так ведь можно и задавить человека. И откуда только такая взялась?
– А это Марыська, дочка здешнего лесничего, вреднющая барышня, я тебе доложу, к ней не подступись. У нее пять братьев, и все – головорезы, и все нашего брата, русского офицера, терпеть не могут.